Проба на чистоту сердца и души. Часть 2

По самоотверженной преданности искусству Барлаха можно сравнить с Микеланджело: подобно великому флорентийцу, он не знал в жизни других интересов и других радостей. Рано почувствовав призвание к скульптуре, много учился — сперва в Художественно-промышленном училище в Гамбурге, затем в Дрезденской академии художеств. Не удовлетворившись этим, ездил совершенствоваться в Париж, в Италию. Рисовал везде, постоянно — на прогулке, в музее, в театре, в пивной, «кое-как спрятавшись за газетой, стаканом пива или спутником, вперемежку и как попало — головы, руки, спины...». Нельзя было рисовать — все равно изучал натуру, изучал с жадной пристальностью. «Да, это был крестьянин, — рассказывал он одному из знакомых. — Он подсел в поезде между Ростоком и Гюстровом. Он с такой решительностью втиснул свое могучее тело напротив меня, что наши колени соприкоснулись. О рисовании нечего было и думать, и мне не оставалось ничего другого, как взять его на мушку и вызубривать таким образом наизусть».

Как и у всякого художника, у Барлаха были свои вкусы и пристрастия. Его волновали Гойя и Микеланджело — художники, для которых, как и для него, мир был полон драматических ситуаций и контрастов. Он увлекался античной пластикой, в ней скульптор видел «величие простого духа, его чистоту, строжайшую дисциплину формы» — интерес к античности поддерживал в нем профессор Георг Тройе, участвовавший вместе со Шлиманом в раскопках гомеровского Илиона, и один из его ближайших друзей, поэт Теодор Дойблер. Париж ничем не обогатил его — к Родену Барлах остался равнодушен, остальных импрессионистов попросту не принимал. Их стремление показать текучесть, изменчивость мира было чуждо скульптору. Для него мир был незыблем и вечен, жизнь измерялась борением Добра и Зла, и искусство было оружием в этой борьбе. «Искусство есть дело глубочайшей человечности, проба на чистоту сердца и души», — утверждал он.

Стремясь довести свои идеи до возможно большего числа людей, Барлах нередко брался за перо. Тревожные, горькие, обжигающие драмы его никого не оставляли равнодушными. «Бедный кузен» («...Пусть каждый в меру ему отпущенного поймет, что жалкие коптилки не в силах заглушить блеск небесных светил!» — восклицает перед смертью затравленный преуспевающими филистерами Ганс Ивер) четырежды переиздавался, шестнадцать раз возобновлялся к постановке, всякий раз вызывая самые противоречивые отклики. Свистками и овациями сопровождались и другие его пьесы — все, как одна, направленные против мещанства. «Вчера посмотрела «Истинных Зекемундов», — записала в дневнике замечательная немецкая художница Кете Кольвиц, вернувшись с премьеры, на которой топот и шиканье ног прерывались бурями восторженных аплодисментов. — Глубоко ревнивое ощущение, что Барлах намного сильнее и глубже, чем я».

Другие материалы